© Александр Нехристь
на главную
И З   С Е М Е Й Н Ы Х   П Р Е Д А Н И Й
     Эти рассказы навеяны воспоминаниями, когда я — меньший из семьи и оттого более других балованный вниманием и лаской, слушал рассказы отца, матери, своих дедов и бабушек. Нынче пришло время записать всё то, что сохранила память — если не себе в назидание, то в память и назидание детям, а когда и им придёт время стать взрослыми — то и своим внукам. В этих рассказах нет вымысла — мне оставалось только, никоим образом не греша против истины, придать всему необходимую для удобства читателя художественную форму.


Пенсион

     Ранним утром 1920 года, в приёмную городского исполкома вошёл высокого роста старик. На нём был, полинявший от времени, солдатский мундир старинного покроя. Более этого, чёрного с красными кантами мундира, ничего особенного, на нём не имелось. Мундир, высокий рост, да почтенный возраст — вот, что отличали его от остальных посетителей. Он сел на уступленное место возле стены и принялся терпеливо ожидать своей очереди.
     Звали его Данило Дмитриевич, и был он человеком весьма непростой судьбы. Родился в начале XIX века. Родители сошли в могилу во время морового поветрия и к своим двадцати годам вместе с сестрой остались он на хозяйстве. Данило Дмитриевич был высок ростом, могуч телом и красив лицом. Вдобавок к этому и на зависть отсальным, был он ещё и свободным человеком.
     Село, в котором жил, со времён седой древности было пристанищем свободных людей. Нечто. вроде сторожи, но со времён кровавых распрей гетьманов Дорошенко и Самуйловича, превратилось в настоящее село — покинув благословенные берега Днепра, в донецкие степи начал переселялся русский люд.
     Шло время, и упрямый Дорошенко отрёкся от власти, сложа гетьманскую булаву перед торжествующим Самуйловичем. Долгая война была окончена, но люди в старые свои места возвращаться не стали, навсегда оставшись в новообжитом крае, ведь каждый клочок здешней земли был уже полит их потом.
     Но не удержала под гетьманской булавой Украина то, что отвоевала и отстояла. Забылись гетьманские времена Село наполовину обезлюдело но не не исчезло. Здесь начали поселяться выходцы из далёкой Московиии, которых пригоняли осваивать новые земли. Они были невольники на новой земле, но с каждым годом их становилось всё больше и больше, а тех людей, кто чувствовал в своих жилах добрую русскую кровь становилось всё меньше и меньше.
     Долгое время село, ввиду близости границы, особого значения для чиновников не представляло, но после побед над турками, когда граница отодвинулась далеко на полудень — к морю, в уезд всё чаще начинали наведываться помещики, и всё чаще правительство стало жаловать из дворами да сёлами, прикрепляя за новоявленными хозяевами и людские души. Таким образом, то одно, то другое село, вместе с людьми его населявших, становилось чей-то собственностью. Делось это не вдруг, не сразу и не в один день.
     Таким образом, все семьи переселенцев, бежавших от польской неволи, со временем оказались в холопях у московитского барина, который сам в селе не жил, предпочитая все дела вести через управляющего. Только семья Данила Дмитриевича, ведшая свой род от славных русских времён Игоря и Ольги, не числилась в крепостных. Все знали, что они были коренные из коренных на этой земле, и потому, двор Данила Дмитриевича был единственным в селе, где не знали ни оброка, ни барщины, ни прочих тягот рабства — этого вечного и неизменного спутника московитской действительности. Но так длилось не долго.
     Умер старый управляющий а на его место приехал новый, да не один а с молодым барином. Стали дотошно осматривать дворы, что-то записывать в книги, что-то считать. Молодой барин был недоволен — он злился и всё время торопил управляющего. Проходя улицей, они дошли и до двора, в котором жил Данило Дмитриевич. Пришедших первым увидела сестра. Не зная чужих, она зарыла ворота перед самым их носом, чем вызвала тревожный гул в толпе, следовавшей за господами, которые от такого, казавшегося им наглостью поступка. первое время не смогли сказать слова.
     Кто-то из сельчан принялся пояснять, что это двор не в крепости но этим только разозлил пришедшего в себя молодого барина; разозлился и управляющий — начал громко стучать в ворота.
     На этот раз открывать их вышел Даниа Дмитриевич.
     — Ах ты, смерд-холоп! Не видишь, кто перед тобою? Я тебя научу...—  закричал барин.
     Побледнел Данило Дмиторииевич, слыша брань на своё честное имя. Глаза его налились гневом, взгляд презрительно скользнул по выпирающим скулам и раскосым глазкам, московитского барина. Не знал Иван Данилович истории, да видать, нутром чувствовал, что вся порода „худородных дворянишек” не так уж давно от битья батагом была царской милостью избавлена.
     Всё произошло быстро: барин ухватился за свою трость, а Данило Дмитриевич — за батог. Рассправил он плечо и оттянул руку. в ту же минуту раздался свист рассекаемого воздуха и кровавая полоса пересекла белое лицо новоявленного господина.
     Соседи ахнули, закричали. Заметался среди людей управляющий. Упавший барин пробовал поднятся, но Данило ухватил его за волосы и поволок в конюшню, где в мгновение ока обвязал верёвкой и начал хлестать батогом, как и доныне хлещут конокрадов-цыган в русских сёлах. Данило Дмитриевич был силён и в каждое движение вкладывал чувство — вместе с кусками одежды полетели и куски выхваченного батогом мяса. После десятка-двух ударов батог размок. Данило Дмитриевич схватил, было, оглоблю, но сестра не удержала ворот — толпа сбив её с ног, ворвалась во двор. Только вмешательство соседей, навалившихся гурьбой на Данилу Дмитриевича, спасло незадачливого барина от позорной смерти. Умер он не под бод батогом, а двумя часами позже — по дороге в лазарет, куда его повезли на телеге.
     Весь вечер в селе обсуждали случившееся, а на следующий день из уездного города примчались жандармы с ротой солдат.
     Предчувствуя беду, и не до конца ещё осознавая случившееся, Данило Дмитриевич собрал узел, поцеловал, перекрестил свою сестру, и бросился в бега. Его искали четыре дня и лишь к исходу пятого конный разъезд, нашли его спящим в стогу сена. Связав по рукам и ногам, отправили молодого Данилу Дмитриевича в тюрьму, где судом в пять минут и была определена ему вечная в Сибири каторга.
     Так, звеня кандалами, добрёл он до славного города Владимира, что на Клязьме, а оттуда ему уже светила прямая дорога на нерченские рудники. Но, судьбе было угодно иначе распорядится его жизнью: один из начальников всего этого доброго тюремного дела, оглядывая каторжников, обратил внимание на рост Данилы Дмитриевича. Тотчас затребовал он бумагу, из которой и вычитал, за какие прегрешения сослан на каторгу этот здоровенный детина.
     Усмехнулся он и послал за своим приятелем — гвардии поручиком, имя которого не сохранили архивы. Известно было лишь то, что с доктором и ещё каким-то штатским, набирал он рекрутов для своего, лейб-гвардии Павловского полка. Данило Дмитриевич был курнос и потому, как нельзя лучше, подходил для службы именно в этом полку, где свято берегли традиции.
     Сколько там он выпили с тюремным начальством — одному богу известно, но на следующий день сбили с ног Данилы Дмитриевича оковы и отправили его вместе с другими новобранцами, такими же здоровенными как и он сам, в далёкий город Петербург, где и определён он был в четвёртый учебный батальон, в котором готовилось пополнение для трёх первых.
     Пять лет, как молодой солдат, носил он мундир с обшитыми сукном пуговицами, и только на шестой год ему позволено было снять сукно с них, и с прочих военных красивостей.
     Год за годом тянулась его нелёгкая военная служба, и оставалось Даниле Дмитриевичу всего-то ничего до окончания её двадцатипятилетнего срока, как случилось тогда быть Крымской войне.
     На той же войне получил он удар штыком в спину и, чудом выживши в лазарете, был отправлен домой с назначением пенсиона.
&       Как и от роду, только теперь уже как царёв слуга, он снова был человеком свободным, и, не чаявшие его уже видеть в живых односельчане были поражены, когда объявился он — живой и здоровый. родственников не осталось никого. О сестре он узнал лишь то, что бежала и она со двора, как только в селе объявились солдаты. Взгрустнул о прошлом Данило Дмитриевич, но не остался жить в селе, где, зная его непростой характер и склонность к расправе, возвратили и дом и двор. Он переехал в город Бахмут, и там со временем завёл семью.
     Война, между тем, была победоносно окончена. Посрамлённое Европой московитское воинство, спешно покидало Дунай, а военные корабли уже не смели объявляться в море. По прошествии нескольких лет вышел и известный манифест об уничтожении рабства. Закрутилась-завертелась тогда жизнь по всей Украине: заводы, фабрики и мануфактуры возникали одни за другими, но это уже была жизнь другого поколения. Данило Дмитриевич жил по-старому, содержа всю семью на государев пенсион да на скудный сапожный приработок.
     В этой размеренной и спокойной его жизни случались быть и радостным дням: рождение ли сына, государевы именины, Рождество ли, Пасха ли, Спас или какой иной праздник — всё это скрашивало жизнь и, казалось ничему уже не удивить человека, много видевшего на своём веку и пережившего.
     Но в один из ненастных дней в окно его дома постучали, одёрнув занавеску он увидел под окном незнакомую женщину. Сестру в ней признал не сразу, хотя сердце взволнованно вздрогнуло. Была она, как и брат — с настоящим русским характером. Ни за что на свете не пожелала жить в холопях, и, последовав примеру брата, в тот давний день бежала на Дон. Там она вышла замуж, родила детей и навсегда связала судьбу с славным и далёким краем. В Украину возвращаться боялись, и только после выхода высочайшего манифеста, собралась в путь, чтобы узнать о судьбе брата.
     Узнав, что брат покинул село, она приехала в Бахмут и разыскала его дом на Мариупольской улице.
     В день этой встречи, словно была подведена черта под прошлой жизнью — жизнью обычных русских людей, которых судьбы разбросав по дальним и чуждым краям на долгие годы, дала возможность встретится на склоне лет. вспомнить семью. детство юность — всё то. что остаётся в памяти людей до последнего вздоха.
     Шло время, росли дети, менялась жизнь вокруг а Данило Дмитриевич всё жил да жил, и даже разменяв первую сотню своих лет, к удивлению всех кто его знал, и всех, кто его помнил, сохранил ясность ума и живость мысли.
     Однако же, не всё людям мир да спокойная жизнь. Грянула мировая война, а затем, после горестных поражений и октябрьский переворот с его гражданской войной и ужасами большевизма. Всё это вереницей событий пронеслось перед старыми глазами Данилы Дмитриевича, взиравшего с высоты своих прожитых лет на затеи нового и чужого ему уже поколения и политика его не занимала, до тех пор, когда Даниле Дмитриевичу не перестали выплачивать положенный пенсион.
     Прошёл месяц, другой, третий, а денег всё не было. Новая власть была уже в городе, и поэтому Даниле Дмитриевичу посоветовали прийти в так называемый исполком, который заменил собой городскую управу и, где теперь, вместо чиновников во фраках и котелках сидели чиновники сапогах и гимнастёрках. Не смотря на свой простецкий, а иногда и затрапезный вид, представители новой власти быстро усвоили манеру общения с народом от своих предшественников. Они принялись посылать старика из одного кабинета в другой, даже не удосужившись заглянуть в его документы.
     Не найдя правды, после долгих хождений и оббиваний порогов, понукаемый сыновьями, Данила Дмитриевич решился идти к самому председателю ревкома Жужменко. Мужественно выстояв очередь, он переступил порог и увидел перед собой человека в сапогах и гимнастёрке. Тот, в свою очередь, окинув взглядом вошедшего, тупо уставился на его мундир, соображая, с какой же это такой эпохи мог он быть извлечён, затем уткнулся в его бумаги.
     В отличие от прежних секретарчиков, читал он внимательно, а когда прочёл, то громко свистнул от удивления. Встал он из-за стола, подвинул Даниле Дмитриевичу стул и велел немедленно садиться.
     Советский градоначальник не знал как поступить — старик, как таковой, вызывал жалость, но его старорежимная служба мешала принять решение, тем более, что подобное решение шло вразрез с установками новой власти, которую сам председатель ревкома и представлял.
     Видя в собеседнике человека живого ума, он попробовал воззвать к его политической сознательности:
     — Понимаете, дедушка... вы ведь за царя воевали, а времена у нас сейчас другие — новые...
     Так как Данило Дмитриевич молчал, председатель ревкома повторил:
     — Вы же за царей воевали, дедушка! А они — суть, тираны и кровопивцы народные есть. А теперь у нас новая власть — власть советская. Царей нет, стало быть, и пенсион вам теперь не положен. Только вспомоществование по старости...
     Из этих мудрёных слов Данило Дмитриевич понял только одно: пенсион возвращать ему не хотят. Он в растерянности сидел посреди кабинета, не зная что сказать — председатель ревкома смотрел на него ласково, и нетерпения не выражал.
     — Только помощь по старости. Людям старше семидесяти лет, советская власть...— повторил он и вернувшись к столу, склонился над бумагами,— Я вижу, что вам уже за семьдесят... возраст самый подходящий, так что документы мы вам оформим.
     Не успел Данило Дмитриевич открыть рот, как председатель ревкома резко поднялся из-за стола. Несколько раз взглянув на Данилу Дмитриевича, он отодвинул бумаги в сторону, затем нервно заходил по кабинету.
     — Извините, что не сразу разобрался,— сказал он,— но, вы так выглядите, что мне и в голову не пришло, что передо мной человек необычайно преклонных лет... Вообщем, так — ступайте домой, дедушка. Бумаги ваши я оставляю (вам их вернут позже) а сюда больше не ходите.
     Данило Дмитриевич поднялся со стула и оправил свой старый мундир. Поклонившись председателю ревкома по старорежимной привычке, он покинул кабинет в полной уверенности, что его обманули и государев пенсион платить не станут.
     Однако же вышло вовсе не так, как полагал он в своих размышлениях. Как ни удивительно, но по специальному распоряжению председателя ревкома, Даниле Дмитриевичу платили государев пенсион до самого дня смерти. Умер он зимой в 1920 году, и похоронили его на кладбище за городом. Нынче же, его могила сровнена с землёй, как и могилы других горожан, потому как на месте кладбища уже давно разбит городской парк, а на месте могилы Данилы Дмитриевича стоит облупившаяся танцплощадка которая, судя по отваливающимся со всех сторон кирпичам, мало-помалу доживает свой век.


Видение

     Чиня рамы и меняя пол в городской тюрьме, начал носить Иван Данилович записки одному политическому, которого содержали в большой строгости. Записки носил от его жены, носил и передачи. Политический — не политический, а всё же человек. Прежде они были не знакомы, хотя жили в одном городе. Много помог ему или мало, но заключённый был рад вестям от родных. Окончив работу Иван Данилович увёл из тюрьмы свою артель на другие работы. Кто теперь помогал заключённому ему было неизвестно, однако же прошёл по городу слух, что кто-то отчаянный сбежал из тюрьмы накануне расстрела.
     С того дня прошло более полугода. Иван Данилович забыл о своём подопечном. Несколько раз он встречался с его женой, спрашивал: нет ли вестей, жив ли, но та знала только, что муж действительно бежал и теперь где-то у красных. Жив человек — и хорошо. Власть тогда на Донеччине менялась часто: немцы, затем наши, за ними красные, за теми белые, после чего снова наши, а после них снова белые, а за ними опять красные. Жизнь была тревожной: всякий, кто занимал город спешил расстрелять пленных противников а заодно и всех тех, кто подвернулся под горячую руку во время облавы. Их обычно отводили за железную дорогу — в овраг, и там расстреливали. Красные белых, белые красных, а наши — и тех и других. Не хватало всего, что привык иметь человек в мирное время, и что самое тревожное — хлеба. Так прошёл 1918 год, а зимой 1919 года решил ехать Иван Данилович на Гуляйпольщину — за хлебом.
     Жена не хотела его отпускать — время было тревожное, войне не видно было конца и она соглашалась терпеть голод, лишь бы не подвергать мужнину жизнь опасности Но Иван Данилович её не послушал Война шла вдоль железных дорог и в полуверсте от них на обе стороны фронт оканчивался — иди, едь в любую сторону и нигде не встретится тебе человек с ружьём.
     Запряг он коня, завернулся в тёплый полушубок и, усевшись на сани, хлестнул вожжами. В ту же ночь снится жене его странный сон, будто бредёт её Иван Данилович по снегу босиком — в одном исподнем. Лицо его синее от побоев, а рука сжимает наган. окровавлено, а в руке — наган.
     Таким он и вернулся с Гуляй-Поля — без хлеба, без коня, без саней, без кожуха и без сапог. Всё это было отобрано у него по приезду, сам он был избит, а в утешение, борцы за счастье трудового народа дали ему наган — мол, вернёшь, если что, утраченное.      Эту зиму едва пережили. Весна была ещё хуже зимы, лето — совсем голодное и только к концу его, когда дождались урожая, можно было вздохнуть свободней, но не тут то было. Сломив сопротивление белых банд в город вошли красные банды.
    


Наган

     Вместе с красными объявился и тот самый "политический". Теперь он был комиссаром полка и, памятуя своё прошлое сидение в тюрьме, явился к Ивану Даниловичу вечером. С собой принёс настоящую водку. За столом засиделись до полуночи и уже собирались ложиться спать, как в окна постучали. Ставни дома закрывались снаружи потому увидеть, кто именно стучит, не было возможности.
     — Кто там?
     — Отрывай, мать-перемать! — раздались в ответ несколько голосов и, не дожидаясь, пока хозяин появится на крыльце, пришедшие стали перелазить через ворота.
     Комиссар выхватил из кобуры наган. Иван Данилович полез в сундук и достал свой наган. Тот самый, что подарили махновцы. Приготовив оружие стали они по сторонам возле двери.
     В эту минуту стук повторился — теперь уже в двери. Стучали кулаками и ногами. Злились. Иван Данилович потянул на себя засов. Дверь тотчас распахнулась и в сени ввалилось трое солдат-красноармецев. Увидав наведенные на них ствола наганов опешили и подались назад, а когда узнали в одном из стоящих собственного комиссара, побледнели как снег.
     Комиссар решительно ступил вперёд и вырвал из рук одного винтовку, бросил её на пол.
     — Ну, и что мы здесь делаете? — строго спросил он.
     — Мы... Мы хотели деньги разменять..,— давясь словами, проговорил один из стоящих.
     Велев Ивану Даниловичу держать всех троих под дулом нагана, комиссар вышел на улицу. Спустя некоторое время вернулся он не один, а с несколькими из своего полка. Задержанных увели
     Был над грабителями суд или небыло его, Иван Данилович так и не узнал. Только перед рассветом почудилось ему, что за путями сухо протрещало три выстрела.


Человек в пенсне

1

     Много лет назад на нашей улице жил мальчишка, возрастом года на два меня моложе. Сейчас, за данностью лет, помнится лишь, что его звали Юрка. Помнится, что он был упитанным малым и то, что у него сильно косили глаза.
     Этим он был весь в своего отца.
     А его отец и мать были обычными людьми: во время уходившие на работу и вовремя с неё приходившими. На нашей улице они жили недолго — года четыре, а затем, продав дом, уехали в какой-то другой город.
     Одним словом, обычная с виду семья, каких тысячи.
     Этим бы людям, выветрится, исчезнуть из моей памяти навсегда, как выветриваются и исчезают из памяти лица прохожих, встречаемые нами на улице. Однако же в этой семье жил ещё один человек — их дед, высокий, худощавый и очень стройный для своих лет старик. И зимой и летом он одевался одинаково — во всё тёмно-серое.
     Такого же цвета носил и фуражку.
     Черты его лица были строгие, правильные, а пенсне настолько шло ему, что являлось как бы неотъемлемой частью лица. Оно очень ему шло, это пенсне. Он, словно родился с ним.
     Как человек, он был неразговорчив. С соседями общался редко. Странностью это, как и ношение старомодного пенсне, я не считал: мой отец то же не был охотником до шумных уличных посиделок и сторонился соседского товарищества.
     Дом наш находился почти напротив дома семьи, в которой жил нелюдимый обладатель серого пиджака и пенсне. Мы жили на углу, и на стороне нашей улицы находилась водозаборная колонка, из которой жители набирали воду. К тому времени почти во все дворы был проведен водопровод, и только несколько семей на улице всё ещё продолжали пользоваться колонкой.
     В числе таковых была и семья Юрки.
     И вот, один раз, не помню уже по какой причине: то ли из желания спрятаться по ходу детских своих игр, то ли озорства ради, но мы открыли тяжёлую стальную крышку и увидели, что из трубы возле крана струёй бьёт вода.
     Юрка сразу же побежал во двор за родителями, но тех дома не было. Вместо его отца появился дед. Он вышел не говоря ни слова, заглянул в водопроводный колодец, а затем и спустился туда. Мы с любопытством следили, как он пытался устранить течь, хотя видеть могли только его сгорбленную спину. Наконец он высунул голову и попросил внука принести разводной ключ.
     Юрка опрометью бросился исполнять поручение, но вернулся ни с чем: по ходу своего малолетства он весьма смутно представлял, что такое есть разводной ключ, а из-за косоглазия не мог бы найти его, даже если бы знал, где он лежит. Вернулся ни с чем.
     Его деду неохота была вылезать с колодца, и он перевёл взгляд на меня. Блеснули холодом окуляры его пенсне, и чем-то зловещим, будто холодным повеяло на меня. Весь этот человек даже в знойный день излучал, какую-то прохладу, непонятную суровость, так не вписывающуюся в тёплый летний день Об этом я думаю уже сейчас, а тогда мне показалось, что это из колодца несёт такой сыростью.
     — Саша, может быть, у вас в сарае есть разводной ключ? Посмотри, пожалуйста,— сказал он спокойным голосом и я, забыв про холод, веявший от его глаз и гордый тем, что взрослому человеку понадобилась моя помощь, побежал во двор.
     В сарае я схватил разводной ключ и собирался бежать обратно на улицу, как в это самое время меня застал отец. Я объяснил ему, что сосед справляет колонку. Отец молча кивнул головой, давая согласие на вынос ключа. Не особо вникая в подробности, добавил, что сейчас и сам подойдёт да посмотрит: что же там случилось.
     Я вышел за калитку и отдал ключ деду в пенсне. Он молча кивнул и исчез в тёмной яме. По ударам о железо было слышно, как он подтягивает сгоны и по ослабевающему журчании струи было слышно, что дело продвигалось успешно. Минуты через две возле колодца появился и мой отец. Мы посторонились, давая ему возможность заглянуть в яму. Каково же было моё удивление, когда я увидел, что он переменился в лице, увидав свой инструмент в соседских руках.
     — А ну-ка, дай сюда ключ! — сказал он грубым голосом.
     Юркин дед, ни чего не ответил. Не возразил. Не возмутился.
     Не говоря ни слова, он послушно вылез из колодца, отдал отцу ключ и ушел к себе. Ушёл, не оборачиваясь, не высказывая обиды, смущения или страха, как должен был делать всякий человек задетый грубостью.
     — И чтобы ноги твоей возле моего дома больше не было! — добавил ему вслед отец. Глаза его загорелись недобрым огнём. Не глядя на нас, он спустился в яму, и затянул тот злополучный кран.
     Когда возвращались во двор, я спросил его, что случилось. Во всём случившемся меня более всего поразила не столько удивившая всех, грубость отца, сколько то, что Юркин дед подчинился его словам беспрекословно, словно был перед ним в чём-то виновен.
     Но отец был хмур и к разговору нерасположен.
     Всё это настолько врезалось в мою память, что когда я подрос, и мне позволялось уже сидеть за столом и пить водку вместе со старшими братьями, я напомнил ему тот давний случай с разводным ключом. Отец ответил не сразу. Он закурил папиросу и, склонившись над пепельницей, задумался.
     Глядя на него, я не представлял, что придётся выслушать долгую историю.

2

     162-я стрелковая дивизия, в которую был призван Шурка, вступала в бой под Витебском, когда смоленское сражение было в самом разгаре. Разгружались на какой-то станции и, не дожидаясь подхода остальных частей, с ходу шли на встречу огню, дыму и приближающимся разрывам.
     Кадровая советская дивизия хоть и была по численности меньше немецкой, но в отличие от неё, имела в своём составе, помимо пехотных подразделений ещё артиллерийский дивизион и танковый батальон. Это было полностью подготовленное к бою соединение. Будучи введённым в бой по всем правилам воинского искусства, оно было способно не только остановить врага, но и отбросить его назад. В тот злополучный день, победы не случилось, да и не могло случится: составы поездов прибывали один за другим с перерывами не более чем в час, но начальство, страшась гнева начальства вышестоящего, спешило доложить о том, что дивизия уже вступила в бой.
     Когда первый полк, разгрузившись с вагонов, отправился на передовую, в штабе с чувством облегчения сделали отметку на карте. Галочка была поставлена. Дивизия в бой введена и дело оставалось за малым — дожидаться исхода сражения, и готовить донесение в штаб фронта.
     Спустя час на станцию прибыл второй стрелковый полк и вслед за первым отправился навстречу немцам. Спустя ещё два часа, когда первых два полка уже успели потерять половину своего состава, на станции разгрузился третий полк, и его уже отправили на выручку первых двух. После того, как и третий полк растаял в стелящемся над лесом пороховом дыме, на станцию, опять же через час с небольшим, прибыл артиллерийский дивизион, который по замыслу горе-стратегов, должен был своим огнём подавить боевые порядки врага и обеспечить поддержку пехоте.
     Но к тому времени, когда артиллеристы выкатили свои орудия на передовые рубежи, поддерживать было уже некого: впереди скрежетали гусеницами немецкие танки, и никем не сдерживаемые, они обходили слева и справа самих артиллеристов, оставляя их на растерзание немецкой пехоты. В соответствии с графиком движения, ещё через час на станции остановился эшелон с танковым батальоном.
     Танкисты, спешно съезжали на искореженный бомбами перрон и выдвигались за город. Но ни начальства, ни связи с подразделениями уже не было, и некому было, не то что отдать приказ, но даже и объяснить обстановку. Танкисты вступали в бой с ходу и горели в своих танках. Покидая разбитые машины, они падали на траву отстреливались, отползали в стороны, волоча на себе раненых и обгоревших товарищей.
     222 авторота, которой вменялось обязанность снабжать боеприпасами сражающиеся подразделения, прибыла на станцию уже после того, как навсегда закончили свой первый и последний бой танкисты.
     Дым. Кровь. Вой самолётов и разрывы снарядов, сливались в один невообразимый гул, и машины, выехав со станции, метались по городским улицам увиливая от разрывающихся бомб и пулемётных очередей, сеявших смерть с воздуха. Последними на станцию прибывал дивизионный госпиталь. Врачихи и молоденькие медсёстры выпрыгивали из вагонов уже под смех входящих на станцию немцев, несказанно обрадованных такому повороту дела в упорном сражении. Через шесть часов после начала боя, дивизия осталась существовать лишь на бумаге. Впрочем, она ещё осталась на утыканной флажками штабной карте, как зримое свидетельство усердия её начальства.
     Шурка, а с ним ещё две машины, вырвались на дорогу. Они не понесли потерь: были целы и невредимы, если не считать оторванной двери у третьей «полуторки», за рулём которой сидел Шмелёв. Ехать было некуда и в то же время ехать было нужно. Куда угодно, лишь бы подальше от осколков и пуль, свистящих над кабинами.
     На дороге было спокойно.
     Самолёты уже не кружили над станцией и ползли по небу на восток, потому решено было ехать в Витебск, в надежде найти своих. Кто-то настойчиво утверждал, что в сторону Витебска «ушли все», и потому было решено пробираться в город.
     К окраинам Витебска добрались через час.
     Ещё издали было видно, что в городе идёт бой, но поворачивать назад было нельзя, а сворачивать с дороги, означало застрять в песке и погубить машины.
     Подъехали к городу через час. Чем ближе подъезжали, тем тревожней становилось на душе: то, что творилось над Витебском не шло ни в какое сравнение с виденным на станции. Над городом беспрерывно кружили немецкие бомбардировщики, не давая возможности прибывшим частям разгрузиться с вагонов. Крупный железнодорожный узел, стал теперь ловушкой для сотен людей мечущихся в панике среди огня и дыма.
     От города тянулась твёрдого покрытия дорога на восток, именуемая на немецкий лад «шоссэ». Шурка отдал приказ объезжать город и выбираться на это «шоссэ» и ехать на восток. Никем не потревоженные, они проехали за город и, когда уже миновали последние избы, раздался свист летящего снаряда, а затем и взрыв. Первым желанием было прибавить скорость но, так как разрывов более не последовало, остановились. Третья машина, вся искорёженная осколками, с задранными кверху колёсами валялась на дороге, будто детская игрушка, брошенная рукой разыгравшегося малыша. Ящики со снарядами, вывалившись из кузова, грудой лежали возле обочины. Забрать их не было ни сил, ни времени, ни места в других машинах.
     Шмелёв — водитель опрокинутой взрывом машины был цел и невредим. Отсутствие двери в кабине спасло его — он успел выскочить прежде, чем машина увлечённая силой взрыва покатилась по дороге. Шмелёв ругался на шальной снаряд, выбравший жертвой именно его машину и сел в Шуркину кабину.
     Поехали далее. Всё чаще стали попадаться беженцы. Махая руками просили взять в машины и, понимая что никто не возьмёт их, брели дальше.
     Первые военные, которых встретили на дороге, удивили — человек двадцать, без винтовок и ботинок, махали руками, требуя остановить машины.
     — Где штаб дивизии? — спрашивал их Шурка.
     — Какой дивизии?
     — 162-й!
     — Нет уже дивизии... Только мы одни и остались!..
     Поехали дальше, но через несколько сотен метров история повторилась: из лесу снова выбежало человек двадцать солдат: без винтовок, без пилоток и что самое странное — без ботинок. По снятым с петлиц знакам различия, среди них можно было узнать командиров.
     — Возьмите на машины! — кричали и пробовали повиснуть на бортах кузовов.
     Шурка высунувшись из кабины кричал в ответ, что никого взять не может, а сидевший рядом с ним Шмелёв, косясь на бегущих, зло шептал:
     — Ну, я понимаю — винтовку ему тащить тяжело. Пилотку — мог потерять, знаки различия сорвал со страху, но ботинки! Ботинки же зачем скидать? Ведь без них далеко не убежишь!
     Впереди показался грузовик — такая же полуторка, на которой ехал Шурка. Грузовик этот не ехал, а стоял на обочине. Возле него с картой в руках находился человек со шпалой в петлице. Капитан. Лицо его показалось Шурке знакомым, и он остановил машину.
     Капитан поднял глаза и лицо его озарилось улыбкой. Он с картой в руке бросился навстречу высунувшемуся из кабины Шурке:
     — Александр Иванович!.. Жив?
     Так оно и было. До самого дня войны этот человек, работал начальником какого-то отдела в городском исполкоме. Теперь, в соответствии с войной он был в форме и в звании.
     — Жив. А ты?
     — Мы то-же живы, только сбились с дороги. Не пойму, куда ехать! — смущённо сказал он, вертя в руках карту.
     Шурка сначала да же и не понял, чем так озабочен нынешний капитан, бывший в миру начальником отделов. Приглядевшись, он заметил, что тот держит карту, повернув её южной частью на запад, и оттого безуспешно пытается определиться на местности.
     Сразу вспомнилось довоенное: узнав, что Шурка, во время своей срочной службы, вёл курсы автодела в харьковском политехническом институте, и даже был даже награждён грамотой ударника, он часто возмущался:
     — Как это так! Человеку, без образования, доверили учить будущих инженеров!
     Теперь, этот образованный человек, беспомощно стоял перед ним, выпучив глаза на свою карту и не знал, куда ему ехать.
     Определив карту по сторонам света, Шурка ткнул в пятно, означавшее город Витебск и провёл ногтём линию вдоль полоски означавшую дорогу, по которой они ехали.
     — Вот сюда!
     — Спасибо! Спасибо, Александр Иванович! Мы за вами поедем! — обрадовано крикнул тот и дал приказ своему водителю выезжать на дорогу.
     Машина его долго не заводилась, а завёвшись, снова заглохла. Устав ждать капитана, Шурка махнул рукою своим. Они поехали далее и за пылью, тянувшейся из-под колёс, потеряли из виду капитана и его машину. Поехали они следом, остались на месте или, бросив грузовик, пошли пешком, Шурка не знал. Да и не волновала его судьба этого человека. Впереди по-прежнему брели отдельными толпами беженцы и по-прежнему выскакивали на дорогу военные, прося подвезти.
     Так добрались до моста через Днепр. Впереди был переправа, большая толпа людей перед нею и толпа военных. Военные стояли, перегородив путь, и останавливая бегущих, пропускали к мосту только беженцев. Здесь чувствовалось какое-то подобие воинского порядка. Солдаты не бродили сами по себе, а стояли в строю. Порядком этот возник не сам по себе. Толпою людей распоряжался высокого роста майор. В петлицах его блестели две шпалы, а на носу было пенсне. Это был начальника финслужбы их дивизии.
     Судя по всему, он был единственный из начальства оставшийся в живых и исполнял обязанности начдива. Возле него суетились, званием пониже, и другие штабные.
     На сердце сразу стало легче.
     Шурка выпрыгнул с кабины и побежал докладывать начфину о своём прибытии. Тот удивлённо поднял глаза на комвзвода, в петлицах которого виднелся всего лишь один кубик. Холодом блеснули окуляры его пенсне, когда он узнал, что водителям пришлось бросить машину со снарядами.
     — Как вы могли оставить боеприпасы врагу? — делая ударение на последнем слове, спросил он, и Шурка почувствовал себя виновным в поражении дивизии.
     Окуляры начфина снова блеснули недобрым холодом, рука его потянулась назад — к кобуре, но в последний миг он смилостивился:
     — Немедленно разгружайтесь и возвращайтесь за оставленной машиной!
     Разгрузив ящики со снарядами прямо на траву, Шурка, Шмелёв и Борис Гофман, слили бензин с двух других машин и наполнив бак, развернулись и поехали назад в Витебск.
     Город к этому времени перестали бомбить, однако к станции невозможно было подъехать, так как, один за другим там рвались составы поездов с груженых боеприпасами. Тысячи снарядов взлетали в воздух ежеминутно, и тяжёлый гул разрывов был слышен далеко за городом.
     — Что будем делать? — стуча по крыше кабины, кричал Гофман.
     — Действительно! — поддержал его Шмелёв,— там тысячи снарядов рвутся и никому нет до них дела! А нам с чего под осколки на смерть туда лезть?
     Рассуждали они правильно, однако же, был приказ. Упрёк начфина в том, что они оставили боеприпасы врагу, всё ещё стоял в ушах подобно эху разрыва.
     Не зная, как ему поступить, Шурка остановил машину и упёрся лбом в баранку руля.
     — Поворачиваем обратно,— сказал перегнувшийся через борт кузова Гофман.
     — А как же приказ?
     — К тому времени как мы вернёмся, начальника финслужбы скорее всего убьют, и с нас никто не спросит, выполнении приказа. А если к этому времени убьют и нас, то кроме господа бога нам не перед кем будет отчитываться!
     Дружно обругав Гофмана, за эту чёрную шутку, Шмелёв и Шурка выбрались из кабины и принялись смотреть в сторону поднимающегося над городом дыма. Там, впереди по дороге валялась где-то машина Шмелёва.
     — Немного осталось,— сказал Шурка и воротился в кабину, собираясь ехать далее, но в это время впереди раздался взрыв, за ним другой, третий. В воздух поднялся столб огня и дыма, и падающие клочья земли застучали по капоту машины.
     Это немецкие танки обходили город.
     — Поворачивай в лес! — крикнули одновременно и Шмелёв и Гофман, но Шурка и без них сообразил, что надо съезжать с дороги пока не поздно. М
     ашину их закачало на ухабах, а ветви деревьев хлестнули по стеклу кабины. Просёлочная дорога, по которой мчались они без оглядки, вела в лес и с каждой сотней метров становилась всё хуже и хуже. Машину начало кидать и подбрасывать так, что казалось, тряхни её ещё раз, и она развалится на куски.
     Дорога петляла в лесу, и было непонятно, куда она ведёт. Лишь после того как гул взрывов остался позади, они остановились и, заглушив двигатель прислушались. После недолгих размышлений пришли к выводу, что ехали они на восток. „Это уже лучше”,— подумал Шурка и решил ехать дальше. Впрочем, другого выхода не было, если не считать того, что было возможность вернуться назад, на большую дорогу — под гусеницы немецких танков.
     Проехав не более с получаса, выбрались на окраину какого-то села. Остановив машину и заметив покорёженный взрывом указатель, прочитали: „Раковка”. До ближайших домов оставалось не более полусотни метров, как машина их, будто на грех, застряла в грязи.
     — Этого ещё не хватало!
     Шмелёв и Гофман спрыгнули на землю и упершись руками в деревянный борт, принялись её толкать. Шурка давил на педали, переключал рукоять передачи, крутил руль влево и вправо, но задние колёса крутились по скользкой грязи и не могли сдвинуть машину с места. Тогда принялись совать под колёса нарубленные ветки, но и это не помогло: машина качалась взад-вперёд и не могла выехать из злополучной ямы.
     Посмотрев в сторону села, увидели людей, которые, приложив ладони к глазам, смотрели на их старания.
     — Придётся бежать за помощью,— сказал Шурка, отирая взмокшее лицо.
     Шмелёв оправив на себе гимнастёрку и подтянув ремень направился, было, к домам, но остановился на полпути — навстречу им бежал старик в широкой соломенной шляпе.
     Он тяжело дышал и был очень испуган.
     — Хлопцы! Немцы послали мене сказать, щоб вы скорише зматывалысь отсюда, пока ихнього старшого нема!
     Только теперь Шурка и его товарищи увидели, что стоящие возле села люди — есть самые настоящие немцы. День был жаркий и многие из низ были раздеты до пояса. Они, пересмеиваясь, смотрели на незадачливых русских, силящихся вытащить грузовик из грязи.
     Воинственности не высказывали: винтовки держали не на изготовке, а за спиной. Некоторые были вообще без оружия. Доброта их объяснялась просто: в Раковке располагался небольшой колхозный спиртзавод и немцам, уже успевшим отведать спиртного, просто неохота было затевать новый бой, тем более, что исход войны казался предельно ясным.
     Стало стыдно, но это была возможность выжить.
     Опасность, в один миг удесятерила их силы и с помощью деда, машину-таки вытолкали из ямы.
     Шурка поблагодарив старика.
     Радуясь нежданному спасению, поехали по той же дороге, по которой они мчались недавно. Чтобы снова не попасть под немецкие танки свернули на такую же просёлочную дорогу, по которой ехали. Она же и вывела их из лесу. Радость от того что снова выбрались на асфальт, была недолгой. Сзади слышались разрывы снарядов, а впереди хлопки винтовочных выстрелов и частые пулемётные очереди.
     Там явно шёл бой.
     Что за часть и что за бойцы осмелились сдерживать натиск немцев, в то время, когда все и вся бежали прочь на восток, было неизвестно. Стало ясно, что позади их и впереди — немцы. Развернув машину, свернули обратно на просёлочную дорогу. Чтобы опять не оказаться в занятой немцами Раковке, свернули ещё на одну, затем на другую. Окончательно запутавшись, поехали прямо. Вся надежда была лишь на то, что теперь удастся объехать злополучную Раковку. Через некоторое время лес расступился, и они оказались на большой поляне. Здесь толпилось сотни две солдат. Стояло несколько подвод с ранеными и ещё одна машина с обгоревшим кузовом.
     Впереди село. Взглянули на деревянный указатель и обомлели: впереди была всё та же Раковка, только теперь они подъехали к селу с другой стороны.
     Шурка от досады зло хлопнул дверью, а Шмелев выругался:
     — Чёрт! Опять те же грабли!
     На заполненной людьми поляне была неразбериха. Здесь каждый искал каждого: подчинённые — своих начальников, начальники — своих подчинённых. Никто никого не слушал и никто ни над кем не пытался начальствовать.
     — Ну, всё! Кажись, приехали! — угрюмо произнёс Гофман, глядя на эту толпу.
     — Хорошо хоть винтовки не побросали, как наши,— заметил Шмелёв.
     Это были люди не с их дивизии.
     Но несмотря на то, что солдаты были с оружием и ботинки их не валялись в кустах, толку от этого было мало: все были измучены, испуганны и подавленны случившимся. В глазах каждого виделось лишь одно — растерянность и страх.
     В ту самую минуту, когда Шурка со своими товарищами стоял в раздумье, не зная, что же им делать дальше и куда теперь ехать, со стороны леса послышался шум двигателя и на поляну медленно выползла полуторка, тянущая на прицепе зенитку. Как, чахлая машина тянула такую тяжесть, было непонятно, но гораздо более этого удивление вызвали трое зенитчиков — они были в чистой опрятной форме, будто явились на поляну не из боя, а с войскового смотра. У двоих — по кубику в петлице, у одного три.
     На поляне на них, как до этого и на Шуркину машину, не обратили внимания. Все были заняты собственной суетой.
     Зенитчики между тем посовещались между собою. Что-то посмотрели на карте, затем поглядели в сторону Раковки. Подойдя к Шурке спросили:
     — Що там? Чого стоим?
     „Наши,— подумал Шурка,— украинцы”. Здесь, среди своих, они были свои, хотя странно было бы в такой час делить.
     — Там немцы,— показав в сторону села рукой, сказал Шурка.
     Капитан изобразил на лице брезгливое недовольство.
     — Хто таки?
     — 222-я авторота, 162 стрелковой дивизии! — подтягиваясь и прикладывая руку к пилотке, ответил Шурка, и представился:
     — Старший механик автороты лейтенант Ткаченко!
     Зенитчики недоверчиво покосились на его машину.
     — Это всё что осталось,— пояснил Гофман, боясь, что суровый капитан сорвёт на них досаду точно так же, как и начальствовавший переправой начфин.
     Капитан, снова развернул свою карту и снова переговорил со своими. Затем, бережно уложил её в кожаную сумку и достал из кобуры пистолет.
     — Становысь у строй! — крикнул он и, подняв вверх руку затряс пистолетом.
     — Становись! Становись! — словно отзвуком пронёсся над поляной его крик.
     На звонкий голос зенитчика сразу же обернулись десятки голов, десятки испуганных и недоумённых лиц. Чувствуя, что в данную минуту надо личным примером помочь горластому и дерзкому капитану, Шурка сделал знак рукой своим и Гофман со Шмелёвым покинули машины.
     Между тем, капитан, и двое его молоденьких спутника, тыча пистолетом в лицо каждому встречному, грубо толкали их к ряду выстроившихся водителей. Некоторые командиры заслышав властный голос пытались сами строить людей но капитан, не выпуская из рук пистолета, толкал в общий строй.
     — Перший... другий... третий... дэсятый,— размеренно считал он, и когда ствол его пистолета утыкался в грудь одиннадцатому, произносил:
     — Командир!
     Когда же его счёт останавливался на тридцать четвёртом, произносил:
     — Командир взводу!
     При этом он нисколько смущался тем, что иной раз рядовой оказывался начальником над двумя, а то и тремя офицерами, испуганно стоящими в строю. Они не роптали и не пытались возражать. Вид щеголеватых зенитчиков в новехоньких ремнях и сапогах, начищенных до блеска, удивлял и завораживал.
     Пересчитав, таким образом, притихших людей, разбив их на отделения, взвода и роты и назначив командиров, зенитчик откашлялся, спрятал в кобуру пистолет и достал из полевой сумки карту.
     Развернув её и соотнеся с местностью, он сказал:
     — Значит так, сынки! Справа од нас дорога! Там — танки и там бой. Як долго продержаться наши, мы не знаем, но думаю що не бильше часу. За це время мы должны выйти с другого боку на помощь! Слева од нас болота, справа — густой лес, а впереди — Раковка. Там — тэж немцы! Но, прорыватыся будем через Раковку. Сейчас командиры развернут своих людей перед селом. У нас всього три снаряда. Мы дамо три пострила и писля третёго — в атаку! Я буду позади вас и застрелю кожного, в чьих очах увижу жалость к ворогу! Приказ ясен? Вперед!
     Почувствовав властный голос, солдаты растянулись цепью по краю поляны и залегли, в ожидании приказа. Через несколько минут, в предобеденной тишине отрывисто прогремели один за другим три выстрела зенитки. Было хорошо видно, как со стороны села взлетели доски сараев, выброшенных разрывами.
     — У-р-р-а! — раздался знакомый крик. Крик, который од веку почитался весьма полезным, ибо как никакое другое средство, он позволял загодя известить врага о начале предстоящего боя. Даже если немцы трижды были разморены жарой и селянским спиртом, беспробудно спали, то от рёва нескольких сотен глоток, проснулись в один миг. Со стороны села тотчас послышались хлопки выстрелов. Затем выстрелы стали звучать чаще. Полетели на длинных деревянных рукоятях гранаты.
     Спотыкаясь о кочки, Шурка вместе со Шмелёвым и Гофманом бежал к селу. Одна за другой позади него разорвались гранаты. Послышались отчаянные вопли первых раненых.
     Шурка, Шмелёв и Гофман кричали вместе со всеми, более от страха, чем от ярости. Но вот, у самого села солдатский рёв стих, а затем и вовсе оборвался. В наступившей тишине был слышен лишь топот множества ног и тяжёлое дыхание бегущих.
     Что-то иное нависло над небольшим полем, словно незримый покров опустился над головами бегущих. Уже не крикливое татарское «Ура», а что-то забытое — русское, то русское, что од веку идет от Киева, на мгновение осветило потемневшие от гнева лица людей. Минуту назад это была испуганная толпа людей, а теперь тяжёлой поступью бежали воины, движимые одним желанием — убить врага.
     Стиснулись зубы. Зловеще блеснули на солнечном свету штыки, и войско ворвалось в село. Трудно было сыскать людей, несчастнее немцев в эту минуту скоротечного боя. Им штыками рвали задницы, пробивали животы и, выдёргивая назад винтовку, растягивали кишки по дорожной пыли. Иным с остервенением разбивали головы прикладами винтовок, иных душили.
     Оббежав угол одной избы, Шура наткнулся на стоящего немца, который, прислонившись к двери, направил на него автомат. Торопливо выстрелив в него, он с удивлением увидел, что немец почему-то, не падает. Шурка выстрелил во второй раз, но немец даже не покачнулся.
     — Да что ты стреляешь! — крикнул подбежавший Шмелёв,— разве не видишь, что он уже мёртв?
     Только теперь, приглядевшись, Шурка заметил, что немец зацепившись воротником за острый крюк в стене, так и повис на нём, проткнутый штыком. Под его сапогами уже растекалась тёмная лужа крови.
     — А ты где был? — спросил он своего товарища, потому как не видел, но чувствовал, что того не было рядом, когда они забегали в село.
     — Гофмана убило! — сказал, отирая пот со лба, Шмелёв.— Видать, противотанковую кинули и как раз ему под ноги! На куски разорвало Бориса. Хотел, было хоть документы его подобрать, да что там сейчас найдёшь...
     Шурка устало опустился на ступени крыльца. Руки его привычно потянулись к карману, где хранилась махорка и тщательно разрезанные листочки газеты. Дрожащими пальцами он начал сворачивать самокрутку. Бой был окончен и надо было бы воротится к машине, но подводила слабость в ногах. Прямо перед ним на дороге лежало несколько убитых немцев. Один из них, русоволосый лежал вытянувшись по направлению к крыльцу.
     По единственной улице села шло двое солдат, добивавших штыками стонущих немцев. Подходя к убитым, пинали ногами трупы.
     — Кажись готовы... — рассеяно сказал один из них и, приглядевшись повнимательней к русоволосому, поправился:
     — Хотя вот этот, кажись, ещё жив...
     — А сейчас проверим, — сплюнув на ладони и, взявшись за винтовку, ответил его товарищ и со всего размаху вонзил в спину лежащему штык.
     Немец, взревев от боли, взмахнул, было руками, словно пытаясь вскочить на ноги, но пригвожденный к земле, задёргался в пыли. Какое-то мгновение его глаза, полные ужаса, смотрели прямо на Шурку, у которого от неожиданности самокрутка выпала изо рта.
     — Пошли к машинам,— потянул его за руку Шмелёв.
     Побродим по месту, где на куски разнесло Гофмана и не найдя ничего, что можно было подобрать от товарища, сели в машину и завели двигатель. Брошеная машина зенитчиков стояла рядом, а сама зенитка, с задранным кверху стволом возвышалась, как памятник этому бою.
     Капитан, пересчитал людей. Потери были невелики от общего числа. Убило троих, а раненых оказалось человек десять. Опустив борта, их положили на Шуркину машину. Среди раненых был и молоденький лейтенант-зенитчик, один из тех, кто приехал с капитаном. У него было пулей разбито колено, и он всё время стонал.
     — Как выйдем на дорогу — поедешь к Днепру. Где-то должна быть переправа, там и сыщешь санчасть.
     Переправа могла быть только в одном месте — в том, где начальствовал начфин их дивизии.
     — А как же вы?
     — А мы на дорогу. Сыщешь? — и тут капитан прислушался к выстрелам доносившимся от дороги, — там всё ещё идет бой.
     Так они и расстались.
     Ни имени ни фамилии зенитчика, выведшего их из беды, вселившего в сердца людей мужество, Шурка не спросил. В памяти осталось только чисто выбритое лицо, да новенькая форма этого человека. Здесь было всё точно так же как и несколько часов назад, когда они подъехали к ней в первый раз. Всё так же толпились беженцы и солдаты. Всё так же черепашьим ходом продвигались вперёд машины, всё так же над всем возвышался начфин и всё так же холодом блестели окуляры его пенсне.
     Память у него оказалась отменной — Шурку узнал сразу.
     — Снаряды вывезли?
     — Пришлось взять раненых, товарищ майор, — не отпуская ладонь от пилотки, ответил он.
     Глаза за стеклом блеснули недобрым огоньком, и от них повеяло холодом смерти. Как и тогда рука начфина потянулась к кобуре и Шурка понял, что он может запросто расстрелять его прямо здесь, у дороги.
     Но в эту минуту послышался гул и раздался испуганный крик:
     — Воздух!
     И испуганные люди метнулись прочь с дороги, хотя опасности не было. Всего три немецких самолёта заходили с востока. Они уже успели высыпать на головы отходящим частям весь свой бомбозапас и, заметив переправу, делали круг, чтобы разглядеть и заприметить это место.
     — Прекратить панику! — размахивая пистолетом, закричал начфин.— Это наши! Санитарные! С крестами!!!
     Люди, расслышавшие его крик, недоверчиво оглянулись, не зная кому верить: собственным глазам или властному голосу человека в пенсне. Самолёты, между тем, закончив разворот, постреляли по бегущим людям и, не задерживаясь над переправой, полетели на запад.
     Шурка, пользуясь случаем, побежал к своей машине. Шмелёв, указывая ему на какого-то мужика, сказал, что ниже по течению есть перекаты, где дно твердо, а вода не достигает и колена.
     — Надо сматываться отсюда. Через час тут всё перемешают с говном!
     Шурка и сам понимал, что немецкие лётчики пометили на картах место переправы и в следующий свой вылет направятся именно сюда. Он сел за руль и поехал в направлении, которое было указано мужиком. Но не успели они отъехать от моста, как сзади послышались крики. Оглянувшись, они увидели, что за ними мчится начфин на своей чёрной машине.
     — Куда? Сдаваться? Ра-с-с-треляю!!! Это его слово "Расстреляю" взбесило Шурку.
     Он, не заглушив мотора, спрыгнул с кабины и бросился к машине начфина. Прежде чем тот успел навести на него свой пистолет, он ударил его кулаком по лицу и, схватив за волосы, выволок из машины. Долго и с остервенением бил его ногами, и с каждым нанесённым ударом уходил прочь страх перед этим человеком.
     Подбежавший Шмелёв, остановил, бросившегося на выручку к своему начальнику водителя, а один из раненых, тот самый, раненый в ногу офицер-зенитчик, протягивал Шурке пистолет и настоятельно советовал пристрелить начфина "как последнего пса". Шурка достал из кобуры свой пистолет и прицелился начфину в голову. Шмелёв повис у него на руке и потянул в сторону.
     Сплюнув лежащему в лицо и ударив его носком ботинка, Шурка не стал добивать майора,
     — Всё равно ему не пережить бомбёжки! — заверил его Шмелёв, полагая, что тот, оставшись на переправе, всё равно не переживёт следующей бомбёжки. Оставив незадачливого начальника переправы и его водителя, они влезли в кабины и отправились к перекатам.
     Днепр, здесь был действительно неглубок.
     Сквозь тонкий слой воды видно было дно, а вниз по течению плыли трупы солдат — это выше по реке прорывался на восток генерал Рокоссовский. Застревая на перекатах, мёртвые тела, покачивались на воде, являя собой странное и вместе с тем страшное зрелище. Но делать было нечего. В кузове лежали раненые. Их надо было везти в санчасть и чтобы спасти живых приходилось ехать по телам мёртвых. И они поехали.      Так, в боях и прорывах, миновал август и сентябрь. От разгромленной 162_й стрелковой дивизии, почти никого не оста— лось в живых. Для мёртвых война закон — чилась навсегда, а для живых продол— жалась как продолжа— лась и их жизнь.

это они

     Всё это время Шурка не вспоминал о случившемся на переправе. Множество событий более важный и более страшных, прошли с того дня — в окружение попадали ещё дважды: второй раз где-то под Ельней, а в третий раз под Вязьмой, где погибло множество народа. Однако вспомнить о случае на переправе, всё же пришлось: в роту прибыло пополнение.
     В числе новичков оказался и тот самый водитель начфина, бог весть как оказавшийся живым. Ни Шурка, ни Шмелёв его не узнали, зато он узнал их.
     Узнал и доложил в особый отдел.
     Шурку несколько раз допрашивали, однако состряпать дело мешало то, что по причине военного времени, разыскать начфина бывшей дивизии не представлялось возможность. То ли он погиб, то ли был на других фронтах. Следователь, и без того занятый по горло проверками и перепроверками, нашёл в себе труд вникнув в суть дела. Шёпотом сказал Шурке, что тот был прав, но для виду отчитал и даже пригрозил отправить в штрафную роту. Однако дело на этом не закончилось. Бывший водитель начфина оказался на редкость злопамятным и только поджидал случая отомстить обиду.
     И случай этот представился.
     В двадцатых числах октября политруку вздумалось провести занятия. Пустая формальность — зачитывали сводки газет, и рассказывали о положении на фронтах. В тот день Шурке предстояло зачитывать газетную сводку об оставлении города Одессы. В ней, чёрным по белому был текст: „После хитроумного манёвра, наши войска оставили город Одессу”.
     Это впоследствии, после войны, поговаривали, что Одессу войска генерала Петрова, оставляли скрытно и недотёпы-румыны лишь на третий день своего узнали о том, что город покинут. Но об этом говорили уже после войны. А тогда, в газетном тексте была только одна странная строчка: "после хитроумного манёвра...".
     Бывший водитель начфина усмотрел в этом повод, и поспешил доложить, о том, что Шурка прочёл эти слова намеренно — с издевкой.
     На этот раз Шурку арестовали. Штаб армии был совсем рядом, и туда же перебрался добряк-энкэвэдист, отпустивший его накануне. Теперь он был вовсе не добряк: говорил зло и отрывисто.
     Но на Шуркино счастье вернувшийся командир роты, не застав своего старшего механика, и узнав о случившемся, бросился в штаб. Он подъехал к землянке, где энкэвэдисты вели допрос и заступился за своего механика. Его поступок был, конечно же, поступком отчаяния. На капитана энкэвэдисты смотрели сверху вниз и ещё меньше вникали в смысл его слов. Шурку приказали вывести. В сопровождении энкэвэдиста, он понуро побрёл из землянки, щурясь от яркого снега.
     Из штаба, тем временем, показалось большое начальство. Очевидно закончилось совещание. Куда ни глянь — ни одной шпалы в петлицах — одни только ромбы.
     Вид старшины, без ремня под охраной энкэвэдистов и в сопровождении говорящего и доказывающего что-то капитана, привлёк их внимание. Показался и командующий армией генерал Кузнецов.
     Энкэвэдист вытянулся перед ним и доложил о случившемся. Вслед за ним вытянулся перед генералом и начальник автороты. Не отрывая руку от шапки, тут же доложил о том, как было.
     Кузнецов рассеянно посмотрел то на одного, то на другого.
     В доказательство своей правоты, начальник автороты вытянул из-за пазухи ту злополучную газету, из которой Шурке пришлось читать текст об оставлении Одессы. Генерал Кузнецов махнул рукою, давая знать, что читать не желает и доверяет словам капитана. Не говоря ни слова, махнул рукою, энкэвэдистам, словно говоря: „Что же это вы так нехорошо и неправильно поступили”.
     Вернувшись в роту, отпраздновали Шуркино спасение, а для доносчика вскоре добились перевода в другую часть.
     Война продолжалась.
     Новая дивизия в которой пришлось служить, носила порядковый 149 номер, а новая авторота, в которой Шурка был старшим механиком, значилась как 101-я. Шурка и Шмелёв были вместе. Не раз случалось ездить в Москву, где во время бомбёжек осколки сыпались с неба как дождь.
     В конце ноября в составе первой ударной армии перешли в наступление.
     Заснеженными дорогами вели они свои машины и единственными вехами, указывающими путь, служили чернеющие трупы немцев, выставленных вместо указателей вдоль больших и малых дорог Подмосковья.
     Так, в составе отдельного автобатальона, Шурка дошел до Риги. Всего он натерпелся и насмотрелся за эту войну: и храбрости и подлости людской. В конце сорок третьего получил пулевое ранение в лицо. Из под огня его вытянул всё тот же, Шмелёв, который и сам был ранен в руку. Шмелёв был кацап. Родом откуда то из-под Ногинска. Он получил пятидневный отпуск и тотчас отправился домой. Впоследствии выяснится что поездка эта стала для него роковой: фронтовой водитель, повидавший всего и с лихвою, он явился в дом без наград. Сынишка упрекнёт его в этом, и во взрослом уже человеке заиграло уязвлённое самолюбие. Шмелёв стал, будто сам не свой, и начал проситься на передовою. На войне — как на войне: где поставили, там и служи, однако же, Шмелёву удалось своего добиться. Может быть потому, что просился в разведку.
     Перед отъездом заехал в госпиталь.
     Шурке было не до того чтобы жалеть о покидавшем роту товарище. Только после того, как ему второй раз перелили кровь, он пришёл в сознание. В госпитале пробыл целый месяц, и каждый день не убавлял, а добавлял ему страданий. Лицо его уже почти свободное от бинтов, являло с одной стороны огромного размера красный рубец со следами шва, который тянулся от скулы до рта.
     Его перевели в госпиталь для выздоравливающих. Начальником здесь была женщина. Когда явился за документами, она взглянула на его фотографию и, переведя взгляд на его теперешнее лицо, из госпиталя не отпустила а задала странный вопрос: кто делал операцию. Спросила непонятно почему, будто Шурка мог что-либо помнить.
     Шуркино лицо ей очень не понравилось. Не взирая на его отчаянные протесты, назначила новую операцию.
     — Вам ещё жить да жить, а у вас всё лицо обезображено! — сказала военврач, и эти слова её показались тогда странными — войне не было видно ни конца ни краю и, порой, казалось, что эта война будет вечной.
     Операцию провела самолично. Разрезала скальпелем зажившее и по-новому стянула Шуркины рубцы так, что вместо рваной раны, появился один рубец, который пролёг вдоль морщины от разбитой пулею скулы до подбородка.
     Слова её оказались вещими: всё перетерпелось и зажило. Шурка не был ни убит, ни ранен.
     Со Шмелёвым виделся теперь редко — только тогда, когда привозил к его части снаряды. Товарищ его теперь был не за баранкой руля, а ходил в разведку. При первой же встрече Шурка заметил на его груди медаль «За отвагу». Во время второй их встречи — орден Красной Звезды, каким вообще-то награждали только начальствующий состав.
     — Во всяком случае, не придётся краснеть перед сыном, — пояснил Шмелёв и передал Шурке письмо с фотографией.
     — Отошли по адресу.
     Больше Шурка Шмелёва не видел. Всё как-то не приходилось ехать в его полк, и только по прошествии месяца он снова появился в его части.
     На вопрос: где Шмелёв, ему долго никто не мог толком ответить, и лишь только один из солдат — из тех долгожителей, которые похоронили не один десяток товарищей, удивлённо воскликнул:
     — Так его ещё месяц назад убило!
     Сказал так, будто пояснял какому-то недотёпе, не знающего того, что давно известно здесь каждому.
     Шурка с горечью вспомнил об отправленном письме с фотографией. Обрадует ли теперь оно сына?
     О своих родных со дня начала войны он ничего не знал и только летом сорок третьего, из сообщения которое разносил из громкоговорителя пролетающий У-2 услышал, что среди прочих, городов Украины занятых советской армией есть и его родной город — Артёмовск, который он про себя именовал по-старому, по-настоящему — Бахмут.
     Тогда же объявили набор шахтёров на восстановление шахт в Донецком крае — в штабы побежала, чуть ли, не вся армия. Даже те, кто отродясь не видел шахт, уверяли что все они исправные забойщики и проходчики. Шурка не осуждал их: жить хочется всем и никто не желает быть убитым или покалеченным.
     Для него война продолжалась. Каждый день приходилось набираться ума и учится выживать заново, отбрасывая прежние представления о том, как правильно действовать в той или иной обстановке.
     Его и его товарищей по-прежнему нещадно бомбили и обстреливали машину с самолётов. За гулом двигателя не всегда можно было расслышать гул летящего самолёта, а когда разрывы пуль вздымали брызги песка перед колёсами, то вся надежда оставалась лишь на силу рук, выворачивавших руль наизнанку чтобы только уйти от неминуемой смерти. О том, как надо вести себя в таких случаях, Шурка к досаде своей узнал только в конце войны, когда подвозил раненого в руку лётчика к госпиталю. Немец налетел как всегда — внезапно, и Шурка по привычке своей начал петлять на дороге стремясь уйти из под сыпавшихся пуль.
     — Что ты делаешь? — испуганно закричал лётчик.— Ставь машину в тень!
     Шурка остановился возле большого дерева, и свершилось чудо: немец пролетел несколько раз но уже не стрелял а крутился над той частью дороги, где потерял из виду свою добычу. Полетав, и дав от досады короткую очередь по земле, он скрылся из виду.
     — Мне сверху ничего не видно из того, что стоит в тени, — пояснил лётчик, когда миновала опасность. С той поры Шурка так и поступал: едва завидев летящий самолёт, он спешил к дереву и ставил машину в тень. Может по этому и остался жив и не разделил судьбу сотен и тысяч военных водителей, не выслуживших особых наград и сложивших свои головы на дорогах войны.
     К смертям и опасностям он привык, как привыкли все те, кто воевал с ним.
     Война изменила людей.
     Если раньше, заслышав в трёх верстах разрыв от случайного снаряда, колонны разбегались в сторону, то теперь всё было иначе.
     Ночью, довезли снаряды к передовой, где стояли зенитчики. Стволы зениток были опущены. Батарея вела огонь по наземным целям, помогая пехоте, рвавшейся к Риге. Зенитчики спали вповалку. Весь день, не отходя от орудий, они вели обстрел немецких рубежей и очень устали. Часовой так и сказал, что разгружать машины будут утром.
     Пришлось заглушить двигателя и Шурка вместе с товарищами повалился на траву. Заснули тотчас. Однако же с той стороны заметили что к батарее прибыли машины. Через несколько минут раздался противный вой снаряда и грохнул взрыв, за ним — другой. Ветки, сучья, комья земли и грязи пронеслись над головами. Прогремело ещё несколько разрывов за ними после небольшого перерыва разорвалось ещё около десятка снарядов.
     Наконец всё стихло. Никто не вскакивал с земли и не бежал куда глаза глядя. Лишь спустя время, когда тишина устоялась, раздался раздражённый голос:
     — Може хто скаже, шо воно там за х...ня!
     Этот голос Шурка бы узнал из тысяч других голосов. С нетерпением он дождался рассвета. Это был тот самый зенитчик, взявший под свою руку испуганную толпу и поведший её на село. Всё такая же новая гимнастёрка, неизмятые погоны новые ремни и до блеска начищенные сапоги.
     Шурка не стал напоминать ему о том давнем бое. Ему было радостно оттого, что этот человек был жив и по-прежнему был храбр и вёл в бой своих зенитчиков. Тогда же вспомнилось и другое: холодный блеск пенсне начфина. Неприятное воспоминание промелькнуло в голове одной только искрой и забылось, Однако же, судьбе было угодно, свести их ещё раз.
     Теперь уже, после войны.
3

     Демобилизовавшись по окончании войны, Шурка вернулся в родной город. Как то на улице встретил женщину, которую хорошо знал ещё до войны. Это была жена Бориса Гофмана. Она не узнала его из-за шрама, но он первым подошёл и поздоровался. Разговорились о жизни. С удивлением узнал, что она не получает от государства никакой помощи, так как её муж числился пропавшим без вести. Шурка буквально на следующий день пошёл в военкомат, однако там ему ответили, что одного его свидетельства недостаточно. Нужен ещё второй свидетель. Из тех, кто последний раз видел Гофмана живым, кроме него был ещё давно убитый Шмелёв. Пришлось разыскивать кого-то из тех, кто служил в 162 дивизии и остался жив. Им оказался автотехник гаража тамошнего отдела МГБ. Честный мужик. Не видавший в глаза Гофмана, он выслушал Шуркин рассказ, и вместе с ним направился в военкомат.
     Шуркиным свидетельством, и лжесвидетельством автотехника Борис Гофман был зачислен как погибший в бою, а его имя появилось на мемориальной доске швейной фабрики, в которой он работал до войны.
     Доска эта висит и доныне, как немое свидетельство давних времён.
     А времена были непростые...
     В конце сороковых годов, когда Шурка возглавлял объединённый городской гараж, в городе появился новый начальник отдела МГБ.
     Это был человек в пенсне.
     Шурка с первого же взгляда узнал его, но на счастье, из-за прошедших лет и шрама на лице, тот не признал Шурку.
     Новый начальник с первого дня взял привычку разъезжать на трофейной машине с открытым верхом. Ездил не один, а с кем-то из своих сотрудников и здоровенной овчаркой.
     Он был всё тот же — холёный и подтянутый. По-прежнему зловеще поблёскивали стёкла его пенсне. Глядя на людей, он словно высматривал очередную жертву, и в поисках свежей крови часто колесил по предприятиям, расспрашивая и выспрашивая обо всём, что могло ему показаться подозрительным. В то время на одном из заводов произошла поломка автомобиля, вёзшего кирпич и застрявшего недалеко от города. Грузовик вскоре притянули на буксире, но на беду молодого паренька, который был водителем поломавшейся машины, в этот день на завод заявился человек в пенсне.
     В досадной поломке он усмотрел сознательное вредительство. Грузовик тотчас опечатали, а парнишку арестовали. Было назначено следствие. Что ему хотели вменить в вину, работники внутренних дел, одному богу известно, однако парнишка оказался достаточно твёрдым и упорно стоял на том, что машина заглохла по неизвестной ему причине.
     Поскольку душегубы в технике разбирались слабо, то они решили провести экспертизу двигателя, чтобы окончательно определить, имел ли место умысел или действительно произошла поломка по независящей от водителя причине. В качестве эксперта был приглашён Шурка, а чтобы выводы были более независимыми, из соседнего города привезли и автотехника. Им оказался знакомый ещё по делу Бориса Гофмана мужик. Им обеим вменялось в присутствии работников МГБ осмотреть двигатель. Всё происходило в спешке, так что Шурка с ним только поздоровался за руку, не успев даже переговорить.
     Откинув капот, они произвели внешний осмотр машины. Всё было вроде бы нормально. Затем сняли карбюратор, радиатор, отсоединили маслопроводы и всё тщательно оглядели. Ничего такого, что могло стать причиной остановки двигателя, не находилось. Парнишка-водитель стоял бледный как снег. Рядом с ним попыхивая папиросками, с торжествующим видом стояли следователи, а с другой стороны расхаживал взад-вперёд и сам их начальник, так что ни обмолвиться словом, ни подать, какой-либо знак друг другу не представлялось возможным.
     Пришлось снимать двигатель.
     С помощью вызванных рабочих его сняли с автомобиля и поставили на доски. Начали откручивать крышку. Легавые стояли рядом и с интересом заглядывали внутрь, словно первый раз видя устройство двигателя. Когда крышка была снята, отец вместе со автотехником нагнулись над двигателем. На какую то секунду они взглянули друг другу в глаза и поняли друг друга без слов. Автотехник провернул коленвал, и когда поршни вышли из гильзы, Шурка дрожащими пальцами, потянул на себя поршневое кольцо. Хрупкий чугун вмиг лопнул, разломившись на несколько кусков, после чего Шмелёв снова провернул коленвал. Послышался лёгкий скрип, а Шурка нарочито громко, чтобы не было слышно скрежета, воскликнул:
     — А-а-а! Всё ясно!
     С нарочитой весёлостью он вытащил обломки поршневого кольца и показал их следователям.
     — Поршневое кольцо лопнуло, и поршень заклинило и на зеркале цилиндра задиры… — пояснил он.
     Следователи начали быстро записывать на бумагу его заключение, а начальник в пенсне, обдав Шурку ледяным взглядом, строго спросил:
     — А по какой причине могло лопнуть это кольцо?
     Он смотрел прямо в лицо Шурке, и явно не узнавал его.
     — Скорее всего, это заводской брак… Такое случается.
     — А можно ли умышленно вставить в поршень сломанное кольцо?
     — Вставить можно, но в таком случае двигатель сразу же после пуска заклинило бы.
     Начальник в раздумье походил возле машины, затем, подойдя к своей, погладил овчарку, которая в эту минуту была удивительно похожа на своего хозяина.
     Бледного, от всего пережитого, парнишку выпустили на следующий день. Ему повезло, но тень подозрения так и тянулась за каждым его шагом, поджидая удобного случая. О том чтобы рассчитаться с завода и уехать в другое место не могло быть и речи. Не те времена были. Случай помог ему ещё раз: пришёл срок призыва его в армию и вернулся в город он же после смерти Сталина.
4

     Жизнь после войны была уже не та, что была до войны. Донетчину заселяла голодная и некультурная кацапня, сгоняемая на восстановление шахт. Отвратительное на слух и твёрдое, как удар колотушки «Г» всё более слышалось в речи окружающих.
     После экспертизы двигателя, Шурка не встречался с человеком в пенсне. Однако грянули перемены. Начальника отдела МГБ вскоре сняли с должности, и некоторое время о нём ничего не было слышно. Затем он объявился, но уже в скромной должности заведующего одного из отделов горисполкома. А после XX съезда, в организациях, на заводах и учреждениях, по всей стране начали читать закрытое письмо Никиты Хрущёва. Люди возвращавшиеся из тюрем и лагерей рассказывали леденящие душу подробности. Услышанное и прочитанное вовсю обсуждалось в коридорах. Были и такие, кто сожалел о проведенных переменах. Как-то с ними во время перекура, в коридоре разгорелся спор. Шурка, не скрывавший своей ненависти к Сталину и его окружению на местах, высказывался вполне определённо, хотя и состоял к этому времени в компартии.
     В это время в коридоре снова показался человек в пенсне. Он не был уже начальником страшного МГБ а работал инспектором финотдела в горисполкоме, но о том, какую должность он занимал прежде, все хорошо помнили.
     Назло ему снова принялись обсуждать набившие оскомину сталинские злодеяния. Говорили нарочито громко, чтобы досадить человеку в пенсне, которого прежде так боялись.
     Выкурив папиросу вместе со всеми и обведя стоящих холодным взглядом, он остановил свой взгляд на Шурке, не узнавая в нём старшину встреченного на переправе и видя лишь заведующего гаражом, который по его поручению года четыре назад, проводил экспертизу автомобиля.
     — Зна-а-л бы я тогда, каков на самом деле...— подчёркивая слово „тогда”, произнёс человек в пенсне, с плохо скрываемой злобой.
     Стоявшие притихли, ожидая, что на эти слова ответит Шурка.
     — А знал бы я тогда, у переправы, что ты не сдохнешь под бомбами — пристрелил бы не дрогнувшей рукой! — в тон ему и, делая ударение на слове "переправы" ответил он, пристально вглядываясь в стёкла пенсне.
     Шурка видел, как сузились глаза за стёклами очков. Человек стоявший напротив припоминал его и, конечно же, вспомнил. Он вспомнил! Это было видно по его взгляду: сникшему и потухшему.
     Человек в пенсне проработал в исполкоме недолго и благополучно дожил до пенсии. Поселился вместе с семьёй съехал с квартиры и поселился на нашей улице, как раз напротив нашего дома.
     Всё складывалось как в нарочно придуманном кем-то рассказе. Иногда Шурке казалось, что прошлое просто не хочет отпускать его память, беспрестанно, на протяжении ряда лет являя ему этого человека. Для чего? Зачем? Чтобы он не забывал о том, что на свете существуют подлецы и негодяи? Да и без этого человека он столько их повидал на своём веку...

     Не раз, слушая рассказ отца, я задавал себе один и тот же вопрос: „Ну почему? Почему рассказанное им выглядело не так красиво, не так киношно, не так книжно, как хотелось бы моему мальчишескому воображению?” Но то, что я прежде, в далёком детстве разукрашивал в своих, упрямо ложится простым, чёрно-белым текстом в памяти, на экран монитора.

на главную
сaйт управляется системой uCoz
© Александр Нехристь. 2007 г.